Петербургские весенние сумерки. Еще светло, но на столике у окна горит лампа под желтым абажуром, и от этого небо с четко наштрихованными на нем верхушками деревьев кажется аметистово-сиреневым. А лилия в граненом бокале на подоконнике, хрупкая, почти прозрачная, словно нарисована художником- прерафаэлитом на иконе Благовещения.
Моя приятельница Вера Томилина закинула голову и с поэтически тоскующим видом разглядывает свои свеженалакированные ногти. У дивана на табуретке сидит наша прославленная маникюрша Оксаночка и разделывает Вере второю руку.
– Все это ни к чему! – безнадежно говорит Вера. – Ничего этого я не хочу. Я хотела бы быть старой помещицей-самодуркой.
– Ну, это не так уж невозможно! – утешаю я. – Имение у тебя есть, лет через двадцать пять будешь старухой, а дуришь ты и так достаточно.
Вера обиженно поджимает губы.
– Странный народ мы, русские, – продолжаю я. – Никто из нас своей судьбой не доволен. Каждый иностранец вносит интерес в свою работу. Какой-нибудь самый обыкновенный маленький приказчик мануфактурной лавчонки в Париже или в Лондоне непременно интересуется оборотами своей фирмы. И каждый гордится своим положением. Маляр тем, что он маляр, полицейский тем, что служит в полиции. И у всех свои союзы, музыкальные общества, клубы. Попробовали бы вы русского приказчика загнать в отдельный клуб. Да он бы обиделся: «Это что же – прикажете мне с приказчиками сидеть?»
Потому что каждый русский чувствует себя не на своем месте и положение свое презирает.
Всех нас тянет куда-то. Какие-то мы вечно алчущие. Вот, говорят, Варламов непременно хотел сыграть роль Гамлета, а своей славы стыдился. Да и всё так. Профессор математики чувствует, что в нем пропадает призовой наездник, учитель чистописания уверен, что может дирижировать оркестром, балетный танцовщик хочет командовать армией, телеграфист станции «Поганка» чувствует, что губит жизнь даром, потому что не может писать статей по искусству, а гвардейский офицер, богач и кутила, желает быть архимандритом. А вы, Оксаночка, довольны своей судьбой?
Маникюрша кисло улыбается. От улыбки сдвигаются и раздвигаются густые веснушки вокруг глаз и круглого носа-пуговки.
– Странный вопрос, – говорит она. – Разве может меня удовлетворить мое занятие. Конечно, многие завидуют. Вот, графиня Кортиц, богатеющая дама, все пищит – «как, наверное, приятно быть маникюршей». Я бы и замуж могла выйти. С моей внешностью мне нетрудно найти самого выдающегося мужа. Но разве это мне нужно? Моя жизнь вся в искусстве. Я хочу декламировать. Я даже ходила разочек к артистке Озаровской. Но они не любят пускать на сцену молодые силы. Боятся конкуренции. А Озаровская выдумала, что у меня хохлацкий акцент. Ну разве это может служить препятствием? Я видела актера чисто русского, который играл поляка и давал отличный польский акцент. Ну, а я с Полтавщины, так пусть научат меня русскому акценту. Вот и все. А все эти ножнички да полиссуарчики – ненавижу я их. И вот эту пасту, шесть рублей плачена, – я ее ненавижу. Лучше бы мне не жить.
Она вздохнула. Мы тоже.
– Ну, а ты чего бы хотела? – спросила у меня Вера.
Я промолчала. Не могла же я сказать, что всю жизнь, с детства, мечтала быть матросом. Ведь не скажешь этого?
В это время распахнулась дверь и без всякого доклада, оттирая плечом горничную, вошел в комнату доктор Козуверов.
– А, доктор, – приветствовала его Вера. – Что же вы так поздно? Я утром была больна. То есть не совсем больна, ничего не болело, а просто так, чувствовалось какое-то преддверие. Ну, а вы опоздали. Теперь уже никакой болезни нет.
– Не мог, голубушка. Был на дневном концерте.
Доктор был плотный, бородатый, уверенный в себе. Практика у него была отличная, но…
– В нем чувствуется надрыв, – говорили про него друзья. – У него душа как-то выше, то есть как-то глубже, вообще шире.
Доктор сел против Веры, подумал и сказал:
– Нет. Я им недоволен. Нельзя идти в таком быстром темпе.
– Вы думаете, что мой грипп пойдет быстрым темпом? Но ведь он уже кончился, – встревоженно спросила Вера.
– При чем тут грипп? – удивился доктор. – Я говорю о прелюдии Рахманинова. Понимаете? Надо «пум-пум-пум». Медленно. Понимаете? «Пум-пум-пум». И потом, когда повышается, – надо еще убедительнее, я бы сказал еще напорнее: «пум-пум-пум» Тут – рок. Тут должны слышаться шаги неотвратимого… «Пум-пум-пум».
– А как вы думаете, доктор, не принять ли мне все-таки аспирину?
– «Пум-пум-пум», – напорно отвечал доктор.
– Или, может быть, подождать до завтра? – кротко спрашивала Вера.
– Нет. Я недоволен. Эх, будь у меня время, я бы отметил в печати. А эта, как ее… отличная, впрочем, певица. Но что она сделала из Чайковского! «Люблю ли тебя, я не знаю». «Люблю ли тебя» – тут нужно непременно приостановиться и мысленно развести руками. Понимаете? Чтобы чувствовалось недоумение. И уж потом произнести растерянно, как бы снимая с себя всякую ответственность: «я нне-зна-аю-ю».
– Доктор, как вы страшно поете.
– «Но ка-а-жется мне…» Ударение на «ка». И потом опять в недоумении: «что л-люб-лю». Вот так. Между прочим о Чайковском. Что за собачьи он выбирал слова для своих романсов. Да и с этими словами он совсем не считался. Будь он жив, я бы поехал к нему и прямо потребовал бы… Как вам нравится такая музыкальная фразочка: «Иль рай мне откроешь». Это «ешь» выделено им в отдельное слово. Выделено понижением тона. Да еще певцы часто поют: «Иль рай мне открой-ешь». И как они его потом ни смазывают, как ни сглаживают, это «ешь» выделяется съедобным образом. Ну, прямо хоть плачь. Это шокирует. Вообще, я чувствую, что должен взяться за перо. Уеду куда-нибудь в деревню, запрусь месяца на два и изложу свое кредо.
– Так что вы думаете, доктор, что аспирину мне не нужно?
– А? – очнулся доктор. – Аспирину? Да кто ж вам мешает? Шпарьте себе на здоровье. Я к вам, если хотите, завтра зайду. Сегодня я не в состоянии. «Пум-пум-пум». Ну разве можно это и вдруг в быстром темпе? До свиданья. «Пум-пум-пум».
– Замечательный человек! – сказала Вера, когда последнее «пум» замерло, как шаги рока, в передней. – Замечательный. И врач отличный. И как тонко чувствует музыку.
– Мне пора, – сказала я.
– Оставайся у меня обедать.
– Барыня, – сказала, входя, горничная, – Анисья не хочет тетерьку жарить.
– Почему? Что за история? Пять лет служила…
– Она говорит, что больше не может. Стыдится. Душа, говорит, у ней не такая. Душа другого просит. Душа, значит, горит.
– Да что она, в монастырь собралась, что ли? – удивилась Вера.
– Не-ет. Зачем? Она в монашки не хочет. Монашки Богу о своей душе молятся, только и всего.
– Так что же?
– В мясную она хочет. Куды-нибудь в мясную полы мыть. Унижение себе ищет. Я и то отговариваю, да где там!.. Ее не отговоришь. Гордая!
Мы молча смотрели друг на друга. Вера вздохнула.
– Странно, – сказала она, помахивая руками, чтобы скорее высох свеженакрашенный лак.
И вдруг улыбнулась жалостно задрожавшими губами.
– Мыть полы в мясной… Знаешь, я ее отчасти… понимаю. В этом есть нечто. Да, да. Может быть, мне именно этого и хочется. А?
– Вера! Да ты, кажется, плачешь? – шепчу я. – Подожди. Подумаем. Может быть, есть что-нибудь еще хуже, то есть еще лучше, то есть духовно чище, чем мытье полов. Боже мой, что я болтаю! Но ты понимаешь. Ухаживать за прокаженными… Что? Слишком красивая поза? Но подожди, не торопись, мы еще найдем что-нибудь безобразное. Главное, не плачь.
Вера сидит с растопыренными пальцами, на которых сохнет лак, и мы молча ищем подвига – унижения.
Лилия в граненом бокале чуть-чуть нагнула головку, такая благовещенски чистая на потемневшем фоне окна.
– Милая, – говорит мне Вера. – Пусть переменят воду в бокале. Я сама не могу распорядиться. Ты видишь – я совсем разбита.
Газ. «Русское новости».
Париж, 19 апр. 1946
Для того чтобы лучше усвоить прочитанный материал, оставь нам небольшой комментарий. Мы обязательно опубликуем его после модерации!
Расскажи, на какие мысли тебя натолкнуло произведение «А-л-ч-у-щ-и-е»? Как думаешь, какова его суть и главная тема? Бывала ли в твоей жизни ситуация напоминающая об этом произведении? Как по твоему, следовало бы поступить героям?